Я был безмерно рад: моя невинная хитрость удалась, Флора приняла мой дар, ни словом не обмолвившись о плате, и, разумеется, не будет знать покоя до тех пор, пока не воздаст мне сторицей. Не новичок в сердечных делах, я, кроме того, понимал, что при дворе моей королевы имеется отныне мой посланник. Быть может, этот лев вырезан неумело, но он мой. Мои руки мастерили его и держали, мой нож, или, вернее сказать, мой ржавый гвоздь вывел эти буквы, и, как ни были просты вырезанные на дереве слова, они не устанут повторять ей, что я благодарен ей и очарован ею. Юноша застенчив, и, услыхав похвалу из моих уст, он покраснел; но я, очевидно, пробудил в нем и подозрения; однако в облике его было столько мужественности, что я не мог не ощутить к нему приязни. Что же до чувства, которое побудило ее привести брата и познакомить его со мною, как им не восхищаться! Оно казалось мне выше ума и нежнее ласки. Оно говорило (столь же ясно, как если бы высказано было словами): «Я вас не знаю и завести с вами знакомства не могу. Вот мой брат, сведите знакомство с ним: это путь ко мне… следуйте этим путем».
ГЛАВА II
РАССКАЗ О ПАРЕ НОЖНИЦ
Я был погружен в эти думы до самого звонка, возвестившего, что посетителям пора уходить. Но едва базар наш закрылся, нам ведено было разойтись и получить свою порцию пищи, которую затем разрешалось есть где нам заблагорассудится.
Я уже упоминал, что некоторые посетители непереносимо нас оскорбляли; они, вероятно, даже не догадывались, сколь оскорбительно было их поведение, — так посетители зверинца, сами того не желая, на тысячи ладов оскорбляют злосчастных благородных зверей, попавших за решетку, — а иные мои соотечественники, вне всякого сомнения, были до чрезвычайности обидчивы. Кое-кто из этих усачей, выходцев из крестьян, с юности служил в победоносной армии, привык иметь дело с покоренными и покорными народам, и тем труднее переносил перемену в своем положении. Один из них, по имени Гогла, был на редкость грубое животное; из всех даров цивилизации ему знакома была лишь воинская дисциплина, но благодаря необычайной храбрости он возвысился до чина, для которого по всем прочим своим качествам нимало не подходил, — он был marechal des logis [5] двадцать второго пехотного полка. Воин он был отличный, насколько может быть отличным воином столь грубое животное; грудь его украшал крест, полученный за доблесть, но во всем, что не касалось прямых его обязанностей, это был скандалист, забияка, невежда, завсегдатай самых низкопробных кабаков. И я, джентльмен по рождению, обладающий склонностями и вкусами человека образованного, олицетворял в его глазах все то, что он меньше всего понимал и больше всего ненавидел; едва взглянув на наших посетителей, он приходил в ярость, которую спешил выместить на ближайшей жертве, и жертвой этой чаще всего оказывался я.
Так вышло и на этот раз. Едва нам роздали пищу, только я успел укрыться в углу двора, как увидел, что Гогла направляется в мою сторону. Он весь дышал злобной веселостью; кучка молодых губошлепов, среди которых он слыл за остроумца, следовала за ним, явно предвкушая развлечение; я мигом понял, что сейчас стану предметом одной из его несносных шуток. Он сел подле меня, разложил свою провизию, ухмыляясь, выпил за мое здоровье тюремного пива и начал. Бумага не вынесла бы его речей, но поклонники его, полагавшие, что их кумир, их записной остроумец на сей раз превзошел самого себя, хохотали до упаду. А мне поначалу казалось, что я тут же умру. Я и не подозревал, что негодяй так приметлив, но ненависть обостряет слух, и он следил за нашими встречами и даже узнал имя Флоры. Понемногу я вновь обрел хладнокровие, но вместе с ним в груди закипел гнев — да такой жгучий, что я и сам был поражен.
— Вы кончили? — спросил я. — Ибо если кончили, я тоже хочу сказать вам два слова.
— Что ж, попробуй-ка отыграться! — сказал он. — Слово маркизу Карабасу!
— Прекрасно, — сказал я. — Должен поставить вас в известность, что я джентльмен. Вам непонятно, что это значит? Так вот, я вам разъясню. Это препотешное животное; происходит оно от весьма своеобразных созданий, которые называются предками, и так же Как у жаб и прочей мелкой твари, у него есть нечто, именуемое чувствами. Лев — джентльмен, он не притронется к падали. Я джентльмен, и я не могу позволить себе марать руки о ком грязи. Ни с места, Филипп Гогла! Если вы не трус, ни с места и ни слова
— за нами следит стража. Ваше здоровье! — прибавил я и выпил тюремное пиво. — Вы изволите отзываться неуважительно о юной девушке, о девице, которая годится вам в дочери и которая подавала милостыню мне и многим из нас, нищим. Если бы император — тут я отсалютовал, — если бы мой император слышал вас, он сорвал бы почетный крест с вашей жирной груди. Я не вправе этого сделать, я не могу отнять то, что вам пожаловал государь. Но одно я вам обещаю — я обещаю вам, Гогла, что нынче ночью вы умрете.
Я всегда многое ему спускал, и он, верно, думал, что моему долготерпению не будет конца, и поначалу изумился. Однако я с удовольствием заметил, что кое-какие мои слова пробили даже толстую шкуру этого грубого животного, а кроме того, ему и вправду нельзя было отказать в храбрости, и подраться он любил. Как бы там ни было, он очень скоро опомнился и, надо отдать ему должное, повел себя как нельзя лучше.
— А я, черт меня побери, обещаю открыть тебе ту же дорожку! — сказал он и опять выпил за мое здоровье, и опять я наиучтивейшим образом ответил ему тем же.
Слух о моем вызове облетел пленников как на крыльях, и все лица засветились нетерпеливым ожиданием, точно у зрителей на скачках, и, право же, надо прежде изведать богатую событиями жизнь солдата, а затем томительное бездействие тюрьмы, чтобы понять и, быть может, даже извинить радость наших собратьев по несчастью. Мы с Гогла спали под одной крышей, что сильно упрощало дело, и суд чести был, естественно, назначен из числа наших товарищей по команде. Председателем избрали старшину четвертого драгунского полка, армейского ветерана, отменного вояку и хорошего человека. Он отнесся к своим обязанностям весьма серьезно, побывал у нас обоих и доложил наши ответы суду. Я твердо стоял на своем. Я рассказал ему, что молодая девица, о которой говорил Гогла, несколько раз облегчала мою участь подаянием. Я напомнил ему, что мы вынуждены милостыни ради торговать безделицами собственного изготовления, а ведь солдаты империи вовсе к этому не приучены. Всем нам случалось видеть подонков, которые клянчат у прохожего медный грош, а стоит подавшему милостыню пройти мимо, — осыпают его площадной бранью.
— Но я уверен, что никто из нас не падет так низко, — сказал я. — Как француз и солдат, я признателен этому юному созданию, и мой долг — защитить ее доброе имя и поддержать честь нашей армии. Вы старше меня и возрастом и чином, скажите же мне, разве я не прав?
Старшина — спокойный немолодой человек — легонько похлопал меня по спине. «C'est bien, mon enfant [6]», — сказал он и вернулся к судьям.
Гогла оказался не более сговорчив, нежели я. «Не терплю извинений и тех, кто извиняется, тоже», — только и сказал он в ответ. Так что теперь оставалось лишь озаботиться устройством нашего поединка. Что до места и времени, выбора у нас не было: наш спор предстояло разрешить ночью, впотьмах, под нашим же навесом, после поверки. А вот с оружием было сложнее. У нас имелось немало всяких инструментов, при помощи которых мы мастерили наши безделушки, но ни один не годился для поединка меж цивилизованными людьми; к тому же среди них не было двух совершенно одинаковых, так что уравнять шансы противников оказывалось чрезвычайно трудно.
Наконец развинтили пару ножниц, нашли в углу двора две хорошие палки и просмоленной бечевкой привязали к каждой по половинке ножниц; где раздобыли бечевку, не знаю, а смолу — со свежих срезов на еще не успевших просохнуть столбах нашего навеса. Со странным чувством держал я в руках это оружие — не тяжелее хлыста для верховой езды. Оно казалось и не более опасным. Все окружающие поклялись не вмешиваться в ход дуэли и, если дело кончится плохо, не выдавать имени противника, оставшегося в живых. Подготовившись таким образом, мы набрались терпения и принялись ждать урочного часа.